Здесь грязь, которую перемесили копыта и сапоги, была гуще, и поскольку Щекотунья стала вязнуть, я пустил ее в объезд, стараясь держаться по краю поля. И тут, как раз когда она оступилась в грязи и едва не вышвырнула меня кубарем из седла, впереди я увидал Остроухого. Он опережал нас на длину поля, то есть приблизительно на полмили — смутный, почти расплывчатый силуэт, тоже с трудом пробиравшийся по вязкой местности. Его лошадь, должно быть, тоже обессилела, потому что он спешился и пытался вытянуть ее под уздцы, и через поле невнятно долетали его проклятия.
Я достал подзорную трубу, чтобы хорошенько его рассмотреть. Последний раз я видел его близко двенадцать лет назад, когда он был в маске, и сейчас я задавался вопросом — точнее, надеялся — принесет ли мой теперешний взгляд откровение. Не обознался ли я?
Нет. Это был просто человек, обветренный и седой, лет пятидесяти, как и его напарник, и он был сильно измотан скачкой. Я смотрел на него и никаких внезапных озарений не испытывал. Это был обычный человек, британский солдат, такой же, как тот, которого я убил в Шварцвальде.
Он вытянул шею и через пороховую гарь попытался разглядеть меня. Он тоже достал подзорную трубу, и какое-то мгновение мы изучали друг друга через окуляры, а потом я увидел, как он ринулся к лошади и с новыми силами стал дергать ее за поводья, временами оглядываясь на меня.
Он узнал меня. Отлично. Ноги у Щекотуньи отдохнули, и я направил ее туда, где земля была чуточку тверже. В конце концов мы смогли двинуться вперед. Остроухий становился все более отчетливым: я уже мог разглядеть, с каким напряженным лицом он тянет лошадь, а потом на лице появилось отчаяние оттого, что он так не вовремя застрял, а я гонюсь за ним и настигну в считанные секунды.
И тогда он сделал единственное, что ему оставалось. Он бросил поводья и припустил наутек. В тот же миг обочина, по которой я скакал, раскисла, и Щекотунье стало снова трудно держаться на ногах. Я быстро шепнул ей «спасибо», выпрыгнул из седла и помчался вдогонку бегом.
Все усилия последних дней вложил я в этот бросок, грозивший доконать меня. Грязь норовила стянуть с меня сапоги, и это был уже не бег, а барахтанье в каком-то болоте, и воздух врывался мне в легкие с каким-то скрежетом, как будто я вдыхал песок.
У меня каждый мускул выл от негодования и боли и умолял меня остановиться. И я только рассчитывал, что и этот приятель впереди меня чувствует себя точно так же, а может быть, и еще хуже, и поэтому единственное, что подхлестывало меня, единственное, что заставляло шевелить ногами в липкой грязи и с хрипом втягивать в себя воздух, было сознание того, что расстояние сокращается.
На бегу он оглянулся, и я был уже так близко, что видел в его широко открытых глазах ужас. Он был без маски. Спрятать лицо было не во что. Сквозь боль и изнеможение я усмехнулся ему и ощутил, как раздвинулись над зубами мои сухие, запекшиеся губы.
Он поднажал и от напряжения заскулил. Заморосил дождь, и дымка усилилась, как будто мы застряли в пейзаже, нарисованном углем.
Он рискнул оглянуться еще раз и увидел, что я совсем уже рядом; и тогда он остановился, вынул саблю и, держа ее обеими руками, согнулся и в изнеможении стал жадно хватать ртом воздух. Силы его были на исходе. Казалось, он проскакал все эти дни совершенно без сна. Казалось, он примирился со своим поражением.
Но я ошибся; он выманивал меня на атаку и, как последний дурак, я кинулся на него и в следующий миг был сбит с ног и буквально полетел вперед, подгоняемый землей, и вбежал в бескрайнюю лужу густой липкой грязи, остановившей мой бег.
— О боже! — сказал я.
Сначала я провалился по щиколотку, потом глубже, и прежде чем я сообразил, что происходит, я провалился уже по колено и стал отчаянно дрыгать ногами в попытке высвободить их из топи, и в то же время пытался одной рукой дотянуться до клочка твердой земли, а другой поднять повыше меч.
Я увидел Остроухого, и теперь уже он ухмыльнулся и подошел поближе и рубанул с двух рук, сильно, но неуклюже. Я отразил удар — со стоном усилий и звоном стали — и отшвырнул его на шаг назад. Он потерял равновесие, а я поднапрягся и смог вытащить одну ногу — и из грязи, и из сапога — и увидел свой белый чулок, замызганный и грязный, но по сравнению с окружающей грязью он просто сиял.
Увидев, что его преимущество тает, Остроухий снова бросился в атаку, на этот раз пытаясь проткнуть меня, а не зарубить, и я отбился раз и потом еще. Во второй раз слышались только лязг стали, хрипы и дождь, который теперь сильнее зашлепал по грязи, и я мысленно поблагодарил бога, потому что все запасенные сюрпризы у моего противника кончились.
Или нет? Тут он понял, что сладить со мной проще, если зайти мне за спину, но я предугадал его маневр и внезапно пихнул его мечом в колено, прямо повыше его ботфорт, и он опрокинулся навзничь, завопив от боли. С этим воплем боли и унижения он поднялся на ноги, подхлестнутый, наверное, возмущением от того, что победа не дается ему легко, и лягнулся здоровой ногой.
Я перехватил ее свободной рукой и, по мере сил, придал вращение, и этого оказалось достаточно, чтобы враг крутанулся и плюхнулся лицом в грязь.
Он попытался откатиться в сторону, но то ли замешкался, то ли был слишком обескуражен, и я ткнул мечом вниз, целясь сквозь его ляжку прямо в землю, и пригвоздил его. Я получил опору и, держась за меч, как за рычаг, выдернул себя из трясины, оставив в ней и второй сапог.
Он орал и извивался, но не мог двинуться с места — мой меч прочно держал его.
Моя тяжесть, пока я давил на меч и выбирался из трясины, была для противника непереносима — он визжал от боли и закатывал глаза под лоб. Но, несмотря на это, он дико хлестнул саблей, и я оказался обезоружен, так что когда я шлепнулся на него, как неудачно брошенная на землю рыба, его клинок поранил мне шею, и я ощутил, как по коже полилась теплая кровь.
Руки наши сцепились, и мы стали яростно бороться за его саблю. Мы хрипели, ругались и дрались, и вдруг я услышал что-то за спиной — звук шагов. Голоса. Кто-то говорил по-немецки. Я выругался.
— Нет, — сказал чей-то голос, и я понял, что это произнес я.
Он тоже слышал.
— Ты опоздал, Кенуэй, — прорычал он.
Топот за спиной. Дождь. Мои крики:
— Нет, нет, нет! — как будто кто-то посторонний говорил по-английски.
— Эй, вы! А ну, хватит!
Я вывернулся от Остроухого, оставив его вхолостую кувыркаться в грязи, привел себя в вертикальное положение, не обращая внимания на его хриплый, с перебоями, смех, увидел сквозь туман и дождь приближавшихся солдат, попытался выпрямиться в полный рост и сказал:
— Я Хэйтем Кенуэй, помощник подполковника Эдварда Брэддока. Я требую, чтобы этого человека отдали в мое распоряжение.
Следом раздался смех, и я не вполне разобрал, смеялся ли это Остроухий, все еще пришпиленный к земле, или кто-то из небольшого отряда солдат, материализовавшегося передо мной, как призраки, рожденные полем боя. Я успел заметить, что у командира были усы, мокрые и грязные, и двубортная куртка с промокшей тесьмой некогда золотистого цвета. Я увидел, как он махнул чем-то — что-то мелькнуло у меня перед глазами — и за мгновение до того, как все кончилось, я понял, что он ударяет меня эфесом сабли, и потерял сознание.
Они не предают смерти людей, упавших в обморок. Это было бы не благородно.
Даже для армии под командованием подполковника Эдварда Брэддока.
И поэтому следующее, что я ощутил, была холодная вода, плеснувшая мне в лицо, хотя… может быть, это была растопыренная ладонь? Во всяком случае, меня без церемоний выдернули из забытья, и некоторое время я пытался сообразить кто я и где я…
Зачем колышется удавка надо мной,
И руки связаны веревкой за спиной.
Я был на правом конце помоста. Левее меня были еще четыре человека, как и я, с накинутыми на шею петлями. Пока я осматривался, крайний слева человек дернулся и стал извиваться, пиная ногами пустоту.