Взгляд, которым одарила меня гувернантка, я встречал и раньше, и потом, и на площади, и на лугах за нашим домом. Помните, как мои нянюшки уводили меня от несчастных бедолаг? Выходит, что другие гувернантки защищают своих детей от меня. Я никогда не задумывался почему. Я не задавался этим вопросом, потому что… я не знаю… наверное, потому что не было повода сомневаться; и вот этот случай был то же самое, я не видел разницы.

2

Когда мне было шесть лет, Эдит подарила мне набор глаженой одежды и пару туфель с серебряными пряжками. Я вышел из-за ширмы, одетый в новые туфли, жилет и жакет, и Эдит позвала одну из горничных, и та сказала, что я вылитый отец, но это, конечно, была выдумка. Потом на меня пришли глянуть родители, и я могу поклясться, что у отца затуманились от слез глаза, а мама не стала притворяться и просто расплакалась тут же в детской и все взмахивала рукой, пока Эдит не подала ей платок.

В тот миг я почувствовал себя взрослым и ученым, и даже снова ощутил, как у меня разгораются щеки. Я поймал себя на том, что думаю, что девочки Доусон сочли бы меня в этом наряде за джентльмена. Я часто вспоминал о них. Иногда видел в окно, как они бегают в саду или с фасадной стороны усаживаются в экипажи. Однажды мне показалось, что одна из них украдкой глянула на меня, но если и глянула, то не улыбнулась и не помахала, а просто повторила взгляд своей гувернантки, как будто неодобрение в мой адрес передавалось из рук в руки, как тайное знание. В общем, с одной стороны от нас жили Доусоны; эти ненадежные, с косичками, ускользающие Доусоны.

А с другой стороны жили Барретты. У них было восемь детей в семье, мальчики и девочки, хотя я редко их видел; как и с Доусонами, мое общение с ними ограничивалось тем, что я видел, как они садятся в кареты или гуляют неподалеку на лужайке. Но в один прекрасный день, незадолго до моего восьмого дня рождения, я гулял в саду, лазая вдоль оград и выковыривая палкой раскрошившиеся красные кирпичи из высокой садовой стены. Иногда я останавливался и переворачивал палкой камни, чтобы проверить, что за насекомые торопливо ринутся из-под них — мокрицы, сороконожки, черви, которые извивались и вытягивали свои длинные тела — и наконец я добрался до калитки, ведущей в проход между нашим домом и домом Барреттов.

Тяжелые ворота были заперты на огромный ржавый замок, выглядевший так, будто его не открывали несколько лет, и я некоторое время рассматривал его, а потом взвесил на ладони; и вдруг услышал тихий, настойчивый мальчишеский голос.

— Эй, ты. Это правда, то, что говорят о твоем отце?

Он подошел с другой стороны ворот, но мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять это — секунд, в продолжение которых я стоял потрясенный и едва не мертвый от страха. А потом я чуть не выскочил из собственной кожи, потому что в отверстии, в двери, я увидел немигающий глаз, наблюдавший за мной. И снова услышал вопрос.

— Говори, а то меня застукают в любую минуту. Это правда, то, что говорят о твоем отце?

Немного успокоенный, я нагнулся к отверстию и заглянул туда.

— Кто тут? — спросил я.

— Это я, Том, твой сосед.

Я знал, что Том был самым младшим в семье, примерно моих лет. Я услышал, что кто-то зовет его.

— Кто ты? — спросил он. — В смысле, как тебя зовут?

— Хэйтем, — ответил я и подумал, что вот бы Том стал моим другом. По крайней мере, глаз у него был доброжелательный.

— Странное имя.

— Арабское. Оно означает: «молодой орел».

— Ничего, подходящее.

— Откуда ты знаешь, что «подходящее»?

— Ну, не знаю. Так как-то. А живешь только ты?

— С сестрой, — торопливо пояснил я. — И с мамой и с отцом.

— Не большая семья.

Я кивнул.

— Ну, говори, — настаивал он. — Правда или нет? Твой отец правда такой, как говорят? Только не вздумай врать. Я по глазам вижу, что знаешь. И сразу увижу, что врешь.

— Я и не думал врать. Просто я не знаю, что о нем говорят, и кто такие эти «говорят».

И в то же время я осознал странную и не совсем приятную вещь: что где-то там существует понятие «нормальности», и что мы, семья Кенуэев, в это понятие не входим.

Должно быть, обладатель доброжелательного глаза что-то расслышал в моем тоне, потому что он поспешил добавить:

— Ты извини, если что не так. Но мне просто интересно. Понимаешь, ходят слухи, и ужасно интересно, правда они или нет.

— Что за слухи?

— Ты подумаешь, что это глупости.

Я бесстрашно приблизился к отверстию, глянул на Тома, глаз в глаз, и спросил:

— Это ты о чем?

Он моргнул.

— Говорят, что раньше он был… ээ…

Тут за его спиной раздался шум, и я услышал сердитый мужской голос, звавший его по имени:

— Томас!

Он отпрянул назад.

— Тьфу ты! — прошептал он второпях. — Я пойду, меня зовут. Надеюсь, еще встретимся?

И он убежал, а я остался и стал думать, что же он имел в виду? Какие слухи? И что это за люди, которые обсуждают нас и нашу «не большую» семью?

И еще я вспомнил, что надо бы поторопиться. Был почти уже полдень, а в это время у меня занятия с оружием.

Глава 2

7 декабря 1735 года

1

Я чувствую себя потерянным, как будто застрял в чистилище и ожидаю решения своей судьбы. Взрослые вокруг меня что-то возбужденно обсуждают. Их лица напряжены, дамы плачут. Костры, конечно, горят повсюду, но дом опустел, если не считать нас и того имущества, которое мы спасли из сгоревшего особняка, и все время чувствуется холод. На улице пошел снег, в доме горе, и все это пробирает до мозга костей.

Возобновив от нечего делать мой дневник, я надеялся добраться до давнишних событий моей жизни, но кажется, что описывать придется дольше, чем я вначале думал, и, конечно, происходят и другие важные дела, которые заслуживают внимания. Похороны. Эдит, сегодня.

— Вы готовы, мастер Хэйтем? — спросила Бетти — лоб ее был наморщен, глаза утомлены. В течение многих лет — это длилось столько, сколько могла вместить моя память — она помогала Эдит. Теперь она осиротела, как и я.

— Да, — ответил я, одетый, по обыкновению, в костюм и, по сегодняшнему случаю, в черный галстук. Эдит была на свете одна-одинешенька, вот почему только оставшиеся в живых Кенуэи с домочадцами собрались в людской на поминки — с ветчиной, элем и кексом. Когда все было съедено, рабочие из похоронной компании, уже изрядно пьяные, погрузили ее тело в катафалк и отправили в церковь. А мы сели в похоронные экипажи.

Нам понадобилось всего два. Когда все кончилось, я вернулся к себе в комнату, чтобы продолжить рассказ…

2

Несколько дней подряд после разговора с доброжелательным глазом Тома Барретта его слова не выходили у меня из головы. Поэтому однажды утром, когда мы с Дженни были в гостиной одни, я решил расспросить ее об этом Дженни. Мне было почти восемь, а ей двадцать один, и у меня с ней было столько же общего, сколько с поставщиком угля. И даже, наверное, еще меньше, потому что и поставщик угля, и я любили, по крайней мере, смеяться, а у Дженни я редко видел хотя бы улыбку, не то что смех.

У нее были черные блестящие волосы, а глаза темные и… я бы сказал, «сонные», хотя другие определяли их как «задумчивые», а один поклонник дошел даже до того, что назвал ее взгляд «дымчатым», но это далеко от истины. Внешность Дженни часто была темой для разговоров. Она очень красива, во всяком случае, я это слышал часто.

Но мне это все равно. Для меня она была просто Дженни, которая уже столько раз отказалась со мной играть, что мне бы давно не следовало приставать к ней; и которая в моих воспоминаниях всегда сидит в высоком кресле, наклонившись над шитьем или над вышивкой — но в любом случае с иголкой и нитками. И хмурится. Это вот этот взгляд ее поклонники называют дымчатым? Я называю его хмурым.

Вся штука в том, что хотя мы и были не больше чем гости в жизни друг друга, словно корабли, входящие в тесную гавань, которые плывут рядышком, но никогда не соприкасаются, — так вот, вся штука в том, что у нас был один отец. И Дженни, родившаяся на десять с лишним лет раньше меня, знала о нем гораздо больше, чем я.